316.от пера автора к черновикам переводчика на примере учебного перевода книги паскаль роз «летнее письмо»
1. Федеральное агентство по образованию
ГОУ ВПО Тульский государственный педагогический университет
им. Л. Н. Толстого
ОТ ПЕРА АВТОРА
К ЧЕРНОВИКАМ ПЕРЕВОДЧИКА
НА ПРИМЕРЕ УЧЕБНОГО ПЕРЕВОДА КНИГИ
ПАСКАЛЬ РОЗ «ЛЕТНЕЕ ПИСЬМО»
Учебно-методическое пособие
Тула
Издательство ТГПУ им. Л. Н. Толстого
2010
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
3. - 3 -
ОСНОВНЫЕ ПОНЯТИЯ ПЕРЕВОДА. МЕЖЪЯЗЫКОВЫЕ ПРЕОБРАЗОВАНИЯ.
Все межъязыковые преобразования, совершаемые в процессе
перевода, могут быть определены как трансформации, либо как
деформации.
Оба слова (трансформация и деформация) в общем, неспециальном
смысле обозначают процессы по преобразованию, изменению формы и вида
первоначального, оригинального объекта. Трансформации — это
положительные, развивающие изменении, преображающие состояние
объекта, а деформации - отрицательные, пагубные преобразования,
обезображивающие, уродующие, искажающие первоначальный объект.
Строго говоря, в процессе перевода происходит не преобразования
исходного текста на переводящем языке, преобразование (трансформация
или деформация) виртуального объекта, некой идеальной сущности, каковой
является представление переводчика о системе смыслов сообщения,
закодированного в исходном тексте, в более или менее близкую, не
тождественную систему смыслов, облеченную в материальную форму языка
перевода. Именно эта система смыслов и является истинным предметом
трансформации.
1. Адаптация. Термин «адаптация» используется в теории перевода
для обозначения такого вида преобразования, в результате которого
происходит не только изменение в описании той или иной предметной
ситуации, но и заменяется сама предметная ситуация.
2. Эквиваленция. Термин «эквиваленция» используется для
обозначения такой переводческой трансформации, в результате которой
предметная ситуация, описанная в тексте оригинала, передается в переводе
иными структурными и стилистическими средствами, а иногда и иными
семантическими компонентами.
3. Генерализация. Генерализацией называется трансформационная
операция, в ходе которой переводчик, следуя по цепочке обобщения,
заменяет понятие с более ограниченным объемом и более сложным
содержанием, заключенное в слове или словосочетании исходного текста,
понятием с более широким объемом, но менее сложным, менее конкретным
содержанием. Таким образом, генерализация непременно предполагает
сокращение элементов содержания, т.е. в определенном смысле потерю при
переводе.
4. Конкретизация. Конкретизацией называется трансформационная
операция, в ходе которой переводчик, следуя по цепочке обобщения,
заменяет понятие с более широким объемом и менее сложным содержанием,
заключенное в слове или словосочетании исходного текста, понятием с
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
4. - 4 -
более широким объемом, но сложным, более конкретным содержанием.
Таким образом, конкретизация предполагает привнесение новых элементов в
содержание понятия, т.е. добавление новых признаков в понятие об объекте,
описываемом в переводе.
5. Местоименная замена. Местоимение, замещая наименования
объектов самых различных предметных областей, оказываются именами
понятий универсального класса с максимально высокой степенью
обобщения. Эти понятия можно квалифицировать как понятия с
неопределенным объемом и переменным содержанием. Местоимения
замещают имена более конкретных понятий об объектах, которые уже
упоминались в тексте.
6. Синтаксические трансформации. К синтаксическим транс-
формациям могут быть отнесены изменения. которые претерпевает в
переводе «схема мысли», принятая автором оригинального речевого
произведения. Известно, что языки по-разному могут оформлять одно и то
же суждение, придавая ему большую или меньшую выразительность.
Переводческая ономастика
Топонимы. Проблему для перевода составляют и так называемые
топонимы. т.е. географические названия. Образование топонимов в каждом
языке — это сложный лингвоисторический процесс, который не может быть
сведен к одной или даже нескольким словообразовательным моделям.
Переводчику приходится быть предельно внимательным при
переводе топонимов в переносных значениях, так как лаже контекст не
всегда помогает расшифровать их смысл.
Значительную трудность для понимания представляют геогра-
фические названия «третьих» языков, воспроизводимые языком оригинала.
Особенно затруднено их восприятие на слух.
Передача имен собственных (Античность). При переводе с
русского языка на иностранный имен известных античных личностей
переводчик не должен постоянно доверять одной модели, даже если она
распространяется на большинство имен. Он должен проверять какая форма
принята в языке перевод для обозначения того или иного имени.
Перевод реалий
Одной из наиболее часто рассматриваемых групп реалий
оказываются реалии этнографические. Вопросы перевода реалий,
принадлежащих именно этой группе, изучаются особенно пристально
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
5. - 5 -
потому, что предметы быта, одежда, кушанья и т.п. в художественном тексте
придают высказываниям национальный, региональный или местный колорит,
составляющий неотъемлемую часть поэтики.
Переводческая перифраза — это использование в переводном
тексте дефиниции, определяющей слово, обозначающее реалию в исходном
тексте.
Административные реалии также представляют значительную
сложность для перевода. В приведенном примере переводчик выпустил
обозначение реалии уезд, а слово губерния перевел как une région, т.е. словом,
не передающим особенностей административно-территориального деления
России.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
6. - 6 -
25 juin 1999
Voici. Je t'écris.
Personne n'est en mesure d'affirmer que tu ne peux pas me lire.
Un jour je me suis trouvée à l'hôpital devant un mort. J'étais seule avec
l'interne. J'ai commencé à déballer des choses : pourquoi cet humain avait crevé
comme un chien, sans sa famille autour de lui. L'interne a mis son doigt sur la
bouche. Chut, il entend peut-être. Je me suis arrêtée net. Un infirmier m'avait
avertie par téléphone de la mort de l'homme. J'étais accourue au milieu de la nuit
pour veiller le cadavre, respecter les conventions. Et d'une part, je me trouvais à
dire des mots que je n'avais jamais dits à personne ; d'autre part, un jeune homme
frais émoulu de sa science me prévenait gentiment de l'hypothèse où les cadavres
entendraient. L'homme avait agonise peu dant une semaine et avait droit à la paix.
Mon discours manquait de décence. Je lui donnai raison.
Fais que je ne blesse pas tes yeux comme j'ai blessé les oreilles de l'homme à
l'hôpital. Je t'aime et je sais que tu ne reposes pas en paix, là-bas, à Iasnaïa.
C'est à toi que j'écris, Léon Tolstoï.
J'ai attendu longtemps. J'avais peur. Non pas de t'écrire. Tu es depuis des
années penché sur moi et je ne crains ni ta présence ni ton jugement. J'ai peur de ce
que j'ai à dire. Même si tu le sais déjà. Pourquoi t'aimer si tu ne sais pas déjà tout ?
Ce matin, quand j'ai poussé la porte de mon bureau, tu étais là. Journée de chance,
ai-je pensé. Et ma peur, elle, n'habitait plus dans ma poitrine, elle s'était comme
séparée de moi. Elle était devant moi, sur ma table. Je pouvais la voir. Un caillou
d'air plus dense. Je me suis assise. J'ai entendu que tu fermais la porte à clé. Ça m'a
effrayée et ça m'a fait plaisir. La maison dort. Voici le moment. Je ne sais pas
comment il est venu. Subrepticement, à l'aube. Peut-être parce que c'est l'été. J'ai si
peur que je t'écris comme en fermant les yeux, en jetant les mots contre l'écran de
mon ordinateur pour qu'ils soient avalés par le noir. A peine un mot posé que je
l'efface. Toi, tu es debout derrière moi. Petit, longue barbe, broussaille de sourcils,
plus de dents. Tu portes ta chemise de paysan sanglée d'une ceinture de gros cuir.
Tu es debout derrière moi, précis comme une image, et tu lis par-dessus mon
épaule. J'entends ta présence.
Il y a l'été. En hiver, la peur est solide, compacte, lourde. En été, la vie
fourmille dans les fissures, l'herbe pousse, pousse. Les arbres chantent à tue-tête.
Depuis ce matin, les merles sont fous. Les mots me viennent comme une eau rare
et acide dans la gorge mais chacun m'apporte la nostalgie du chant fou, du chant
libre, échevelé et victorieux du merle qui s'égosille en ce moment sous ma fenêtre.
Je t'écris à toi, Léon Tolstoï, parce que, souvent, tu as chanté comme un merle.
C'est à toi que j'écris, Léon Tolstoï, mon amour d'enfance. C'est parce que tu
es là que je peux écrire ça, ce que je veux écrire.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
7. - 7 -
Simplement ne pas mentir. La vérité, on ne sait pas ce qu'elle est. Le
mensonge, oui. On le sait à l'instant même où on le prononce. Le mensonge, c'est
comme une sangsue. Les soldats racontent qu'on a beau s'en protéger, coincer le
bas du treillis dans les rangers, porter des bandes molletières, elles se glissent
minuscules par les trous des lacets. Une fois sur la jambe, elles grossissent, pleines
de sang. Les mensonges minuscules sucent toute la parole, empoisonnent la parole
entière, le livre entier. On peut être ivre de sang. On peut trouver ça beau.
Plutôt que de t'écrire, je préférerais îles heures durant te raconter mes
bonheurs de lecture, ma joie devant la fulgurante précision physique des détails
que tu saisis, ma sensation d'être avec toi là-bas, ailleurs, dans un univers de
mythes qui a nom Russie. Je voudrais te dire en m'émerveil-lant : ah ! les pleurs
ravalés de la princesse Marie, ah ! le vieux comte Rostov dansant le Danilo Coo-
per, ah ! la chasse au loup dans les bois d'Otrad-noïé, ah ! les moustaches au
bouchon brûlé de Natacha, ah ! le doigt coupé du père Serge, ah ! la mort de Pétia
et les aboiements de Denissov, ah ! la voix triste et majestueuse du hongre pie
racontant sa vie aux animaux de l'enclos. Et tu serais là, et je serais là, et nous
boirions du thé en bas sur la terrasse, toi l'auteur satisfait et moi la lectrice
enchantée. Et le soir tomberait. Et nous parlerions encore. Et la vie serait simple.
Mais tu n'étais pas satisfait. Tu as balayé d'un revers impérieux de la main
Anna, Guerre et Paix, trente ans de travail. Et moi, je suis née dans l'ère du
soupçon. Le temps est mort, Liova, où nous aurions pu être heureux. Nous portons
la nostalgie d'une écriture impossible, d'une écriture défaite.
Aide-moi. Considère-moi comme un des nombreux solliciteurs qui
t'attendaient à Iasnaïa pour un peu d'argent, pour une démarche auprès des
autorités. J'ai besoin de plus : ta présence pendant tout le temps où j'écris. On peut
mettre très longtemps à écrire une lettre, on peut la reprendre cent fois, on peut
même décider de ne pas l'envoyer. Qu'il soit possible de tout jeter diminue ma
peur. Reste là, je t'en prie.
Le merle siffle.
Il y a trois ans.
Je suis en réanimation. J'ai de la fièvre. Le chirurgien attend qu'elle tombe
pour m'opérer. On me donne de la morphine pour effacer la douleur. Je dors
beaucoup.
J'aurais pu mourir, être avec toi au pays des ombres ou discuter assise dans
les nuages. Disparue. Moi, disparue.
Moi, plus là.
Il m'a fallu trois ans pour tracer ces mots. Je les lis. Je ne les comprends pas.
Il y a trois ans, j'ai failli mourir d'une rupture d'anévrisme et, depuis trois ans,
j'essaie d'écrire cette expérience-là mais, dès que je m'assois à mon bureau, silence.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
8. - 8 -
Ma pensée s'arrête, mon stylo se paralyse. Ecrire va rouvrir la carotide. Lis, relis
avec moi, Liova, tout haut, et si tu vois que je perds conscience, réveille tout de
suite Double-Cœur, il sait quoi faire. En conversant, j'ai raconté mon histoire aux
gens que j'ai croisés et aimés. Je l'ai racontée comme une aventure miraculeuse, un
haut fait de merveille. Je n'ai jamais pu y réfléchir. J'ai vécu depuis trois ans en
mettant volontairement de côté ce mois de ma vie. La mort qui s'approche, c'est
peut-être comme un amour qui naît. Nous le vivons sans vouloir le regarder. Nous
nous bouchons les yeux. Un jour l'amour meurt, alors seulement nous cherchons à
comprendre. La mort, on en parle quand elle n'est pas là. On se tait en sa présence.
Peut-être qu'il n'y a rien au-dessus du silence.
Longtemps je me suis endormie dans la frayeur que le clip en plastique logé
dans ma tête par le chirurgien ne se décolle pendant mon sommeil. Un soir, je n'y
ai pas pensé. Sans que je sache pourquoi, la peur s'est lassée. Je ne comprends pas
le mécanisme de la peur, de son apparition, de sa disparition. Aujourd'hui je suis
dans l'éton-nement de pouvoir t'écrire. Pourquoi un jour peut-on ce qu'on ne
pouvait pas la veille ? J'essaie d'apprendre à supporter l'idée que ma peur puisse
n'importe quand se réveiller et me statufier. Savoir que tu souffrais aussi de telles
attaques m'aide.
Je suis sur un lit d'hôpital à la Pitié-Salpêtrière. J'ai mal à la tête. Plus d'yeux,
plus de peau. La douleur vit dans moi, sans moi. Je ne peux pas me lever. Je pisse
dans un bassin. Je suis très taible. Je souris quand on vient me voir.
Il n'y a pas à lutter, simplement endurer. Le temps, ça ne veut rien dire. Je
vois que le jour vient, je vois que le soir tombe mais j'ignore combien dure une
journée. Quand je me réveille, impossible de savoir si j'ai dormi deux heures ou
cinq minutes.
Liova, depuis cette maison où je suis vivante, je me retourne vers la Pitié-
Salpêtrière et je regarde. Et je me vois. Et j'essaie de revenir là, dans le lit. Je
prends ce risque-là, de regarder en arrière, de trouver maintenant les mots d'il y a
trois ans. Je cherche une carcasse de mots. Sans flou. Sans caresse. Et je te
l'adresse, à toi qui es mort, à toi qui m'entoures et qui t'es absenté pendant ce mois
de ma vie. Car la première vérité qui me saute à présent aux yeux, c'est que jamais,
pendant ce mois de ma vie, je n'ai pensé ni à toi ni à la littérature.
J'allais bien, je travaillais beaucoup et me sentais heureuse. Mon premier
roman allait être publié. J'étais parfois fatiguée, c'est tout. La veille au soir, j'avais
rendez-vous avec Double -Cceur. J'ai failli annuler. Le sommeil me harcelait. Mais
il venait de lire le dernier état du Chasseur Zéro que je devais remettre à l'éditeur et
j'avais hâte que nous en parlions. Je me suis forcée. Nous avons dîné au Hangar.
On a commandé comme chaque fois du bœuf Strogonoff - je ne sais pas s'il s'agit
vraiment d'un plat russe, pardonne-moi, il est possible que seuls les étrangers
utilisent cette appellation -, puis il m'a dit bravo. Ma fatigue s'est envolée et j'ai
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
9. - 9 -
pensé : la fatigue, c'est souvent comme ça, un cap à passer. On croit qu'on n'en peut
plus, qu'on est effondré, et si on a le courage de tenir une heure ou deux on est
comme ressuscité. Le lendemain, vendredi 3 mai, le réveil sonne à sept heures car
j'ai un cours très matinal à l'université, je n'arrive pas à me lever. Je renonce. J'ai un
peu mal à la tête mais je crois que c'est à cause du vin. Le cours suivant commence
à onze heures, stylistique, étude d'un sonnet de Mallarmé, « Salut ». Je me dis : je
me lèverai pour ce cours et rentrerai me coucher à la maison. Je le fais malgré un
sentiment d'épuisement. Le poème se termine par ce vers : Le blanc souci de notre
toile. Le professeur donne de savantes explications dont je suis littéralement
éblouie. Aujourd'hui encore je me souviens des trois « isotopies » du poème. J'aime
le rythme des octosyllabes, et moi qui peine si lentement devant les mots, je suis
sûre d'être incluse à ma modeste place dans le nous généreux de ce dernier vers. Je
me sens là, exactement là où je dois être et je me réjouis d'avoir fait l'effort de
venir. A peu de chose près, j'aurais pu mourir là. Cela aurait été malséant pour les
autres, mais n'aurait pas manqué de sens par rapport à moi. Revenir à mon âge à
l'école pour y mourir. Entendre le blanc souci de notre toile juste avant que le sang
ne noircisse mon regard. Je rentre à la maison, essaie de grignoter, m'allonge sur
mon lit, essaie de dormir. Il me semble que c'est ma vieille compagne de
spasmophilie qui revient. On sonne à la porte. Quinze heures, sans doute le
professeur de piano de ma fille. Je pense : Axelle est en retard. Je me lève. Je
tombe en ouvrant. Quand je me réveille, autour de moi va-et-vient de personnes,
ma fille, la gardienne, son mari, les pompiers. J'entends qu'ils discutent au
téléphone avec un médecin. La douleur vient d'un seul coup, sur le côté droit de la
tête. Je pense : mon visage se tord et mes yeux durcissent comme des clous. Phrase
que j'ai écrite dans Le Chasseur. Et tout de suite j'enchaîne : tu le savais, tu le
savais que l'écriture n'est pas innocente et que tu n'aurais pas dû écrire ça, cette
histoire. Je suis tout le temps en train de me réveiller. Je n'arrive plus à parler. Je
pousse des grognements. Je montre ma tête. Il me vient une autre image : un gant.
Mon visage se retourne, ma peau remonte vers le haut du crâne. Les pompiers me
mettent sur un brancard, m'emmènent à l'hôpital pour des examens. Ma fille court à
côté du camion. Je l'entends demander si elle peut venir. Les pompiers la laissent
monter. Elle est assise sur un strapontin et je vois son visage, sérieux, retenu, elle
prend sur elle. Je ne veux jamais l'oublier. Que ça reste dans la passoire,
maintenant que je suis une passoire. J'ai très mal. Je sens dans la tête les secousses
du camion, les cahots sur les gendarmes couchés. Mais je n'ai pas peur du tout.
Chaque fois que j'émerge de l'évanouissement, mon cerveau fonctionne
précisément, avec méthode, aucun affolement. Dernière vision : l'entrée à Bichat.
Le mot scanner. Puis le trou. Le premier vrai trou.
Disparaître par la porte des urgences tandis que l'enfant reste seul. L'enfant
seul avec la mère partie, seul avec le souvenir de la mère allongée sous la
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
10. - 10 -
couverture. On lui donne les vêtements qu'elle portait et l'enfant rentre avec les
vêtements de sa mère. Tout ce qui lui reste. Et il met son nez dedans pour les
flairer comme un chien. Ou plutôt il les jette dans la corbeille à linge sale et il
téléphone à ses amis. Et la mère, là-bas, elle est dans le noir, dans le tube du
scanner et dans le sang qui noie son cerveau. Non, tais-toi. Tu n'as pas le droit
d'imaginer, pas le droit d'inventer ces images. La peur est devant toi, à distance. Tu
es en train de la remettre à l'intérieur. Il te faut juste essayer de savoir ce que tu as
vécu, ne rien imaginer.
Dire la vérité, rien que la vérité, celle qui porte le sceau du vécu. Pas
s'autoriser à écrire autre chose. Pas agrémenter. Parfois, je pense que c'est la seule
issue, que devant la pléthore des textes, devant les ramures infinies des formes,
toutes explorées, toutes fatiguées, il ne reste qu'un seul appui, une seule légitimité à
l'écrit : l'expérience, qu'un seul enjeu : sa transcription dans un langage nu comme
les chiffres. A la différence près que les mots s'additionnent mais ne se soustraient
jamais. Un mot tracé, gardé, l'est pour toujours.
Parfois je pense que le mentir vrai est une supercherie, un arrangement, une
preuve de notre impuissance ou du flou qui nous habite.
Service de réanimation de la Pitié-Salpêtrière. Je ne sais pas comment je suis
arrivée ici. Je ne sais pas comment j'ai rouvert les yeux. Non loin de mon lit, il y a
un malade branché comme moi sur des machines qui se mettent à crier intem-
pestivement. Lui, on ne l'entend pas. Personne ne crie ici. On est trop faible. Je n'ai
jamais pu le voir, il aurait fallu que je m'assoie dans le Ut et c'est interdit. Je ne sais
pas s'il est mort.
Aux heures de visite autorisées, deux fois une demi-heure, je ne suis jamais
seule. Ma famille, mes deux amies les plus chères, Annette, notre amie médecin se
relaient à mon chevet. J'insiste pour qu'ils viennent tous, mais l'infirmière les
chasse : pas plus de deux personnes à la fois. Alors ils attendent dans le couloir et
cela me désole. Comment peut-on rester dans le couloir à attendre la grâce de me
voir ? Maman m'apporte des fraises, c'est la saison. François et Axelle m'ont donné
deux bracelets indiens. Tous sont tellement gentils.
On me dit : soyez calme, ne vous souciez de rien. Mais je devrais être en train
de réviser mes examens et cela me tracasse. Ce point-là, Liova, nous l'avons en
commun et je t'en aime tendrement. A quarante-deux ans, tu as appris le grec. Tu
as fait venir un professeur et tu as planché comme un fou. Juste auparavant, tu
t'étais enfilé tout Schopenhauer, ébloui, boulimique. Eternel étudiant. Moi aussi,
comme toi. Mais toi, étudiant autodidacte et coléreux tandis que moi, étudiante
soumise qui adore ses maîtres. Tu n'as sans doute pas tort quand tu affirmes avec
ton autorité habituelle que les filles sont meilleures élèves que les garçons parce
que leur degré d'hystérie les rend plus réceptives à l'hypnose exercée par le corps
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
11. - 11 -
professoral. Toutes des premières de classe ! Peu importe. Tous deux nous nous
réjouissons d'apprendre, comme des enfants, mieux que des enfants.
Tu vois, Liova, ce n'est pas simplement aux battements de mon cœur que je
sais être vivante, c'est à ce que je pense à toi, c'est à ces liens qui jaillissent
spontanément entre nous, c'est à ce tissage de toi avec moi qui multiplie par dix
mon sentiment et ma joie d'exister.
A l'université, il me semble que le ruban de textes qui défile depuis Homère
est un énorme trésor disponible. A l'université, les livres sont ouverts. Ils attendent
qu'on les pille. Ils attendent qu'on les mange. Il y en a pour tout le monde. On ne le
sait pas. Les jeunes avec qui je travaille au sein de la Protection judiciaire de la
jeunesse n'ont rien à manger pour leur imaginaire. Imaginaire squelettique parce
que dénutri. Je leur fais lire du Prévert. « Embrasse-moi ». Laetitia n'en revient pas
que ça puisse dire ça, les livres. Je vois son émotion. Elle voudrait savoir le poème
par cœur. J'aime en toi ce souci que tu as eu de l'école. Composer un syllabaire.
Faire toi-même l'instituteur pour les enfants de ton village. Je travaille à ce que les
livres deviennent un besoin pour tout un chacun. Toi aussi, je l'ai lu, tu faisais
écrire des histoires par les enfants paysans de ton école, tu voulais les publier. On
fait toujours la même chose. On trimballe les mêmes naïvetés. C'est elles qui nous
font agir, non les écrits théoriques.
Dans le village où je t'écris, il n'y a plus que quatre enfants. L'école est
fermée. On compte davantage de noms gravés sur le monument aux morts que
d'adultes en activité. Le monument aux morts est devant l'école fermée, juste à côté
de notre maison. Je suis allée lire les noms un à un. Ceux de la guerre de 40 ont été
rajoutés dans les espaces laissés par ceux de la guerre de 14. Quatre contre seize.
On n'est pas toujours prêt à la même boucherie. Je fais souvent ça dans les villages
: lire les noms des morts pour la patrie. Je pense à eux, à cette histoire qui s'efface.
Il paraît que notre maison a été occupée par les Allemands. Le fermier m'a raconté
que l'officier qui était là était correct, voire plutôt gentil et qu'il fut désespéré d'être
affecté au front russe. Il savait qu'il allait à l'abattoir. Des soldats de son régiment
se sont cachés dans les forêts de la région pour ne pas avoir à partir pour le front
russe. Ce sont des choses qu'on ignore et qui nous rapprochent les uns des autres.
Maman me dit que le chirurgien est venu me voir, m'a expliqué mon cas. Il
attend pour m'opé-rer un spasme vasculaire. Je veux bien la croire mais je ne me
souviens de rien. Il ne s'agit pas d'un oubli, d'une chose qui pourrait revenir au
détour d'une allusion ou d'une madeleine. Il s'agit d'un non-lieu. Je comprends pour
la première fois que ma tête est devenue une passoire. Il y a des choses de ma vie
qui tombent directement dans un trou. Voilà trois ans que je suis sortie de l'hôpital
et ma mémoire continue d'être une passoire. Les gros trous qu'y a creusés la rupture
d'anévrisme n'existent plus mais mille petits trous lui sont venus par lesquels
disparaît la conscience de la place où j'ai posé tel objet ou de l'endroit où j'ai garé
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
12. - 12 -
ma voiture, si bien que j'erre dans mon quartier, m'en remettant au hasard pour
retrouver ma plaque minéralogique. Je sais que tout va disparaître petit à petit,
tomber dans les trous, je le sais, je le sens. Les souvenirs de l'amour disparaîtront -
dis, comment c'était déjà quand tu m'embrassais ? -, du corps potelé de mon enfant.
Tous s'en iront sauf les seuls qu'on voudrait pouvoir effacer : le mal qu'on a fait et
celui qu'on vous a fait.
Un matin, une dame me met un appareil sur les oreilles pour enregistrer la
circulation du sang dans ma tête. J'entends le bruit de la mer en plus régulier, en
plus rapide. Les vagues, c'est mon sang. Je ne peux me passer de métaphores pour
te parler de mon corps, de ce que j'en ressens. Mon corps est mon bien le plus
proche, pourtant je ne le connais que par l'intermédiaire d'autre chose. Je dispose
de mots précis pour en désigner l'extérieur : il est maigre, blanc, osseux. Je n'en ai
pas pour l'intérieur, contrairement aux gens d'ici qui me pénètrent avec leurs
caméras et mettent un mot qui ne signifie rien pour moi sur chacun de ses
éléments. L'intérieur de mon corps m'est une langue étrangère. Alors je le leur
donne. Prenez-le. Piquez-le, pratiquez vos examens. I.R.M., artériographie,
trépanation, rentrez dans ma tête, ouvrez mon cerveau. Mon corps est un objet que
je vous remets avec soulagement, avec confiance. Merci.
Je me souviens mal des caractéristiques de ma douleur, seulement du
sentiment d'être envahie, écrasée, habitée par quelqu'un d'autre que moi. Je suis
démunie pour parler d'elle. Aujourd'hui quand j'ai la migraine, j'ai peur de ne pas
reconnaître la survenue de cette douleur-là, celle du sang dans le cerveau pour
cause de rupture d'anévrisme. Si jamais elle revient.
Tu me lis et tu te dis : elle a beaucoup souffert. Tout le monde se dit ça. A toi,
j'avoue la vérité : oui, j'ai eu mal mais la douleur ne fut rien, littéralement rien, une
bagatelle. La preuve : elle s'est déjà engouffrée dans les trous de la passoire. Ce qui
demeure, ce qui fut l'expérience la plus profonde de ma rupture d'anévrisme et de
mon séjour à l'hôpital - et je l'écris ici pour que tu puisses m'en rappeler le souvenir
au cas où il s'enfuirait lui aussi -, je le nomme : joie, oui, joie. Non pas une joie ou
des joies, mais joie. A la Pitié-Salpêtrière, quand je ne souffre pas, la vie est un
plaisir si intense que j'en suis continûment bouleversée. Je mange trois bouchées de
nouilles au jambon et c'est une volupté de roi, une volupté inégalée. Six mois
après, pour fêter mon prix Concourt, mon éditeur m'a invitée chez Caviar Caspia
où je goûtai pour la première fois du caviar gris d'Iran. C'était évidemment
délicieux mais j'ai pensé aux nouilles de l'hôpital et, bien qu'à l'inverse de toi, je
n'aie aucun goût pour le gruau d'avoine, le caviar a eu du mal à soutenir la
comparaison. Je bouge les yeux dans la lumière qui illumine la chambre, quelle
clarté, quelle transparence par la fenêtre. Je vois le mois de mai dans le ciel. Je sens
la fraîcheur de la main de Nathalie qui me prend le bras pour le piquer. Comme son
contact est doux ! Et sa voix ! Comment peut-on avoir une voix aussi aérienne?
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
13. - 13 -
Avec l'infirmière-chef, elles installent à la tête du lit un sac-poubelle et toutes deux
me lavent les cheveux. Elles vident un broc d'eau sur ma tête. Les ruisseaux d'eau
tiède dégoulinent sur ma peau puis dans le sac. Nathalie frotte tout doucement. Elle
est très concentrée, ne me parle pas. Elle n'appuie pas du tout et je sens chacun de
ses doigts délicats. Elle passe une éponge, elle me caresse avec l'éponge, avec la
serviette. Qui a eu pareille coiffeuse ? C'est une sainte.
Ici, pas de cauchemars dans le sommeil. Je rêve souvent que c'est Noël. Je
vois un sapin aux branches chargées de bougies. Je vois des illuminations. Bien
sûr, maintenant, je pense à ton Ivan Ilitch. Il rêve qu'on le pousse dans un sac noir
et qu'au bout de ce sac, il y a la lumière. Même Anna Karénine voit de la lumière.
Beaucoup de ceux qui ont vécu des expériences limites, qui sont revenus de coma
disent qu'ils ont vu de la lumière. Moi, j'ai vu des bougies de Noël, une multitude
de chaudes petites flammes. Etait-ce la mort ? Toutes les images terrifiantes avec
lesquelles je vis depuis mon enfance, les morceaux de papiers peints qui pendent
sur les murs des maisons détruites, les amoncellements de ferraille déchiquetée, et
les visions d'accidents de la route, de camions percutant des murs, et puis celles
d'Auschwitz, du Soudan, du napalm, toutes ces images déposées par l'Histoire dans
l'imaginaire pour en faire un noyau d'angoisse, tout cela allait-il être balayé,
anéanti par la lueur si calme des bougies dans un sapin ? Quelle farce !
Et ces sensations de quitter le cours normal des choses qui me tombent à
l'improviste sur le dos, cette peur d'oublier comment on parle - comme ma grand-
mère qui à la fin de sa vie confondait les mots de sonorité voisine, saphir pour
farine, etc. -, de ne plus savoir la signification des objets, d'être une matière sans
sens à la dérive, tout cela que je vis comme un commencement quotidien de ma fin
n'était donc que fantasmagories ? Je mourrai en m'endormant au pied d'un sapin de
Noël, prête à recevoir la mort comme un cadeau dans mes souliers. Voilà la mort
qui m'était réservée si le spasme vasculaire attendu et redouté s'était mal passé, ou
si mon cerveau n'avait pas supporté la trépanation.
Facile de répondre : c'était la morphine. Oui, c'était la morphine. J'ai interrogé
d'autres malades. Aucun n'utilise le mot joie, mais ceux qui en ont pris beaucoup
témoignent d'un sentiment profond de bien-être, de légèreté, d'euphorie. Oui, c'était
la morphine même si le Petit Robert et le vieux Larousse médical de Double-Cœur,
obsédé comme toi par sa santé, ne signalent que son action soporifique et
antalgique. Même si j'ai souvent entendu parler dans ma famille du risque que
l'opium faisait encourir aux Blancs des colonies : devenir non pas des hommes
heureux mais des épaves.
Oui, j'admets qu'il y a eu dans ma joie de la chimie, du mécanique. Je
l'admets et je m'en fous. L'essentiel n'était pas là.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
14. - 14 -
J'admets que ma joie a été amplifiée par un effet rétrospectif dû au fait que
j'ai survécu, au sentiment d'avoir échappé au pire. Je l'admets et je m'en fous.
L'essentiel n'est pas là.
En revanche, ce que je ne puis admettre, c'est ce que tu écris avec tant de
maestria : que mourir donne la joie. Car non, ce fut exactement l'inverse que
j'éprouvai ; voilà pourquoi je veux m'empoigner avec toi et te convaincre et ie
secouer comme un prunier jusqu'à ce que tu admettes, toi, que, oui, j'ai mille fois
raison de vivre et de continuer à vivre cette vie-là dans la certitude de ma vraie joie
de vivante.
J'arrive par le SAMU. Personne ne me connaît. On fait tout pour me sauver.
On me sauve. Et qu'est-ce que je suis pour ces gens-là ? Rien. Tu me diras : ils sont
payés pour ça. C'est vrai. Tu me diras : c'est eux-mêmes qu'ils sauvent, ton cas est
un miroir que tu leur tends. C'est vrai. Il n'empêche, ma véritable joie vient de ce
que, pendant un mois, il ne s'est pas trouvé une seule personne qui ne veuille ma
vie et qui, pour cela, ne fasse preuve d'une attention extrême, d'une gentillesse
totale. Et ces personnes-là n'agissaient pas envers moi par exception, ou parce que
je leur étais sympathique. Non, elles ne faisaient que leur travail. Et elles pouvaient
le faire parce qu'en l'occurrence l'organisation de la société était tournée vers la
volonté de me sauver, moi, moi. Pour me sauver, moi, moi, tout un hôpital, et,
derrière l'hôpital, toute une recherche, une technique, une industrie. Les autres
veulent que je vive. Voilà ce que je découvre.
Ma peau a beau être déjà ridée, c'est sans importance, je suis toute petite et je
m'abandonne à la bienveillance générale. Pendant un mois, j'ai vécu à l'hôpital une
enfance qu'aucun enfant n'aura jamais vécue, une enfance qui catapulte toutes les
enfances possibles. Pour moi, les adultes surent être plus forts que la mort et mettre
toutes leurs relations sous le signe de la bonté. Ma réserve de confiance gisait
quelque part au fond de moi, intacte, inemployée, et je l'ai donnée sans retenue. Te
n'ai pas douté un instant. Et j'ai eu raison. Des hommes et des femmes m'ont prise
par la main et m'ont arrachée à Néron et à Caligula. Pendant un mois, sans que j'y
sois pour rien, à l'aune de ma personne, le monde a été bon dans son essence.
Faveur du sort, intelligence et générosité humaines. Sans que j'y sois pour rien.
Cadeau. Il faut le dire, Liova. Qui le dira si ce n'est moi, dans cet été que rythment
les nouvelles de la guerre au Kosovo ?
Pendant un mois, pour quarante francs par jour, soit mille deux cents francs
que je payai à la société, j'ai vécu à chaque instant l'éradication du mal. Il faut le
dire, Liova. Tu dois le croire. Ce n'est pas forcément dans tes communautés non
violentes que se vivent ces expériences. Ce peut être au sein du progrès le plus
sophistiqué, à l'extrême pointe de notre organisation sociale. Je parle au nom de
tous ceux qui arrivent par le SAMU dans les services d'urgences. Notre poids pèse
moins lourd que les vies brisées par les guerres ou les restructurations des sociétés.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
15. - 15 -
Mais nous sommes là et je t'interdis de nous rayer d'un trait parce que la science a
inventé la poudre à canon. Non que ma vie soit importante. Je ne sais pas si ma vie
est importante pour d'autres que moi et mes proches. Mais parce que la vie de
toutes les équipes hospitalières est importante. Chaque fois qu'ils accueillent un
malade, ils crient que tu t'es trompé, et qu'il existe au moins un cas de figure dans
lequel la société ne veut pas la mort du plus faible. Je l'ai vécu, Liova, tu
m'entends.
Ce fut une expérience d'une force bouleversante, à la fois sensorielle,
affective et philosophique. Elle m'habite. Elle veut que je vive. Et curieusement,
elle m'a rendue hypersensible - à un point fatigant parfois - aux peines des autres,
de mes proches surtout. Comme si cet excès de joie éclairait son envers,
augmentait le savoir de son envers. Le visage de Double-Cœur quand il dit qu'il a
froid...
Je ne peux pas dire autre chose que cette folie : l'hôpital fut un bonheur, un
bouleversant bonheur. A penser cela, Liova, il m'arrive d'avoir peur d'être folle.
Anormale.
J'ai peur de ma chance aussi. Comment supporter la chance ? La faveur du
destin pour soi ? Quelques jours avant mon accident, le directeur d'une revue
m'avait offert d'écrire une nouvelle. J'avais accepté avec empressement, avide de
signes de reconnaissance. Je le rappelle un mois après ma sortie d'hôpital. Je lui
explique les raisons de mon retard. Il interrompt la conversation. Sa femme, elle,
est morte d'une rupture d'anévrisme. Ma joie égoïste lui est insupportable. Il coupe
la communication.
Et c'est comme si le bonheur de l'hôpital venait corroborer l'autre bonheur,
celui qui me comble depuis maintenant trois mois. Mon livre, mon Chasseur va
être publié. C'est à n'y pas croire. Il sortira à la fin de l'été. Dès que je suis seule sur
mon lit de réanimation, je pense à lui. Je vois ce livre, qui n'existe pas encore, posé
sur les tables des librairies. J'imagine des gens qui le prennent, le feuillettent. Un
bonheur énorme m'envahit, me tient compagnie. Il m'aspire comme une ventouse
pour que je ne tombe pas dans le trou des morts. Il est impossible que je ne sois pas
là pour cet événement. Ma joie mélange le chirurgien et l'éditeur. Je n'ai pas besoin
de savoir que je suis sauvée pour être submergée par la reconnaissance.
En attendant, pendant que je nage dans mon bonheur, dans mon inconscience
du risque, les autres pâtissent. Ceux qui m'aiment ravalent leur peur. Ma fille fait
preuve d'une force exceptionnelle. Le chirurgien ne m'opère toujours pas, faute du
spasme vasculaire.
Double-Cœur a remis pour moi le manuscrit du Chasseur à l'éditeur puis il a
fichu le camp à Bogota. Si je meurs, Double-Cœur ne sera pas là. Normal. Le
malade, c'est lui. J'ai usurpé son rôle et c'est insupportable. Dans notre couple, les
rôles sont partagés ainsi : la vie pour moi, la mort pour lui. Il doit regarder en moi
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
16. - 16 -
le spectacle de la vie, et moi, je dois regarder en lui le spectacle de la mort. C'est
comme une obligation, un devoir auquel nous ne pouvons pas échapper. Je suis
chargée de la vie. Alors il défait déjà tout. C'est ça. Ne veut pas se mêler au
lamento familial. Pour le jour de l'an, bien que nous nous voyions chaque jour, il
m'a envoyé une carte de vœux. Comme il sait que je t'aime, il a choisi une photo de
toi, au moins quatre-vingts ans, sur ton cheval Délire dans la campagne russe - c'est
une photo que je garde sur mon bureau. (Le soleil, l'odeur de la terre, le pas, le
souffle de ton cheval, chaque fois que je contemple cette photo, je suis avec toi,
Liova, vivante avec toi dans la campagne russe et crevant de nostalgie.) Il termine
par ces mots : « Avant que nous ne mettions pied à terre pour la dernière fois. »
Double-Cœur n'imaginait pas que je pouvais lui jouer le sale coup de descendre de
cheval avant lui, cette année même. Il ne fait pas assez attention à ce qu'il dit.
Je lui ai écrit un mot que j'ai demandé à Axelle de faxer. Au début l'écriture
était ferme puis elle est devenue toute tremblante, les lignes tombant vers le bas de
la feuille. J'ai beau être à moitié droguée, ma perversité m'a frappée : tu fais ce que
tu veux à l'autre bout du monde, mais vois mon écriture, vois comme pendant ce
temps je suis faible et mourante. Tu n'as pas compris que je t'ai dit partez, partez,
pour que tu restes ? Et si mourir n'était qu'un signe de perversité-? Il y a une chose
pour laquelle je suis bien vivante, c'est la manigance amoureuse. Je meurs pour
emmerder Double-Cœur.
Ma fille, elle, est en dehors de toute manigance. Elle a la pureté du diamant le
plus pur. Elle est l'instinct de vie dans son essence. Sa volonté est renversante.
Jamais elle ne m'a laissé voir son inquiétude. Elle est là, chaque jour, le sourire aux
lèvres. Je sens sa force. Elle installe au pied de mon Ht des photos des gens que
j'aime pour qu'ils soient présents dans ma chambre. Elle rivalise d'idées pour me
maintenir du côté des vivants.
Ça ne te rappelle rien ?
Moi, si. Ça me rappelle l'histoire du coussin brodé. Quand ta femme est partie
pour Asta-povo, ayant appris par voie de presse que tu t'y trouvais et que tu t'y
mourais, elle a emporté avec elle le coussin brodé sur lequel tu avais l'habitude de
dormir. On lui a interdit l'entrée de ta chambre et elle a dû demander au docteur
Mako-vicky de le glisser sous ta tête. Il l'a fait en racontant un bobard sur la façon
dont il lui était parvenu. Tu n'as pas su que c'était une attention de ta femme.
Qu'importe. Tu es mort sur l'oreiller. Par l'oreiller, ta femme était présente, tu as
continué de te reposer sur elle. Couché sur elle, râlant sur elle. Pendant qu'elle
pleurait et tempêtait tour à tour dans son wagon spécialement affrété de Toula, t'es-
tu troublé au souvenir de vos promenades, de vos soirées auprès des lampes où elle
mettait au propre tes manuscrits ? Tu ne vas pas mourir, n'est-ce pas ?, puisque ton
oreiller est là et que de lui s'échappent les effluves de tant de vie.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
17. - 17 -
Cette fois je m'en souviens, le chirurgien est venu. Il regarde le panneau
accroché au mur. Quand quelqu'un vient dans ma chambre, il y a toujours un
moment où il regarde le panneau accroché au mur. Je vois son dos, sa tête un peu
penchée avec ses cheveux bouclés. Il me dit : Je vais vous opérer demain ou après-
demain. Je remarque qu'il se ronge les ongles. Quelqu'un va toucher mon cerveau,
quelqu'un avec des doigts aux ongles rongés. Quand il est parti, pour la première
fois je pense très lucidement que je risque de ne pas me réveiller. Et je n'éprouve
rien. Aucune émotion. Mon cerveau raisonne : tu as des chances sérieuses de
mourir demain. Mais cela reste une idée abstraite. A laquelle je ne crois pas. Peut-
être que mon affect est comme déjà tué. Je cherche la peur. Je ne la trouve pas. Ma
tête me dit qu'il y a des choses à faire en présence de la mort, je ne sais pas quoi, un
rôle à tenir, même si elle n'est qu'une éventualité. Il faut absolument que je fasse
comme si je croyais à l'éventualité de ma mort, comme si j'allais mourir. Ce
comme si m'apparaît le seul souvenir précis du passage de la mort. Chaque fois
qu'il part en voyage, Double-Cœur laisse en évidence sur son bureau son testament
et son manuscrit en cours avec la mention : à détruire sans le lire. Tous ses dossiers
sont en ordre et on ne trouvera pas chez lui une chaussette sale. Et tout d'un coup
j'ai une idée. J'ai trouvé quelque chose qui me semble participer de la
réglementation de mes derniers instants. Je demande du papier à une infirmière -
c'est du papier à en-tête de l'hôpital comme pour les ordonnances - et j'écris une
lettre à mon éditeur pour confier, si besoin est, les décisions littéraires finales de
mon manuscrit à mon amie Yasmina. J'essaie de donner une forme à ce que je vis.
Je fais ce que j'imagine devoir faire. Un dernier message, c'est du mauvais roman.
Pardonnez-moi. Je lutte contre l'inconnu. Mes références sont maigres, je n'ai pas
d'expérience et je suis toute seule. Je sens que je dois rentrer dans une catégorie
d'attitudes. J'écris la lettre, je la donne à l'infirmière. Je suis de plus en plus
fatiguée. Je crois que les drogues m'assomment. Le chirurgien a dit que j'aurai
peut-être une paralysie du côté gauche ou une difficulté à parler après l'opération
mais que ce sera passager. Voilà douze jours que je suis là. Comment se fait-il que
je ne ressente aucune de mes habituelles terreurs ? Ce que je vis n'est pas difficile.
Mais je m'en veux de la souffrance que j'impose aux miens et dont je suis
consciente.
Pendant mon opération, qui dure cinq heures, mes parents sont assis tous les
deux dans une salle d'attente de l'hôpital. Quand je sortirai, maman me montrera les
chaises : c'est là qu'on a attendu, ton père et moi. Ma fille Axelle est dans un bistro
avec Sylvie, une de mes très jeunes amies. Double-Cœur, je ne sais pas où il est.
On me descend sur le brancard dans les sous-sols de l'hôpital. Pourquoi opère-t-on
dans les sous-sols ? Il fait froid. Je vois deux hommes que je ne connais pas. Je
demande où est le chirurgien. Ils me répondent : Il viendra plus tard, c'est nous qui
allons vous préparer. Me préparer ? Maintenant, je pense aux deux serviteurs de K.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
18. - 18 -
dans Le Château et ça me fait rire. Ce jour-là, ça me rend triste. J'aurais voulu voir
le chirurgien avant qu'on m'endorme. Je suis très faible, très droguée sans doute, et
je n'ai pas envie de protester.
Pas morte.
Quand je me réveille, quelqu'un me tient les mains et je me débats. J'ai un
tuyau dans la bouche qui m'étouffe. Je veux l'arracher. On me l'enlève très vite, et
tout de suite je me sens bien.
Une infirmière prévient ma famille : - Elle est nickel. Ce sont ses propres
mots. Personne ne peut imaginer l'intensité de leur joie. Je pense qu'ils ont prié
Dieu. Nickel. Plus tard j'écrirai un livre intitulé Ferraille.
Pas morte. Les faits. J'ai écrit les faits : j'ai eu une rupture d'anévrisme le 3
mai 1996 et je ne suis pas morte.
L'image la plus forte que je garde en mémoire, je ne l'ai pas vue : mon père et
ma mère attendant côte à côte dans le hall pendant mon opération.
C'est assez pour aujourd'hui, Liova, tu peux ouvrir la porte. Allons profiter du
soleil.
En commençant à t'écrire, cher Liova, j'avais une question en tête et je
m'aperçois que je me suis laissé enfermer dans le récit de mon accident. C'est une
question qui me hante et que je me pose sans oser le faire à haute voix quand
quelqu'un meurt. Je voudrais savoir si tu as su que tu étais entré dans le processus
du trépas ? Moi, la mort s'est approchée de moi et je ne l'ai ni vue ni sentie. C'est
pour cette question que j'ai entrepris de t'écrire, exactement pour elle, pour cette
angoisse-là : est-ce qu'on peut mourir sans savoir que l'on meurt ? Liova, il ne se
passe pas une journée - c'en est risible, je le reconnais -sans que j'éprouve
physiquement la certitude de la disparition. Il me suffit de l'éclat trop vif d'un
regard pour que je l'imagine définitivement fixe. On ferme les yeux des mourants
pour faire croire au sommeil (je n'ai jamais vu les yeux ouverts d'un mort) sans se
douter qu'on empoisonne ainsi sa représentation. Aller chez mon médecin signifie
lutter avec la mort. Une dent arrachée, et mon cadavre commence à se décomposer
par la bouche. Quand je fais des courses, la mort est une main sur ma nuque qui
m'arrête au milieu de la rue tandis que les autres yaquent à leurs occupations. Or le
seul moment de ma vie où je n'ai pas une seconde vu ni senti la mort, c'est à
l'hôpital.
Etait-ce débilité mentale (mon cerveau était atteint, j'avais des pertes de
mémoire) ; était-ce folie, négation violente de la réalité ; ou était-ce, comme tu l'as
dit, que la mort n'est rien ? Rien pour celui qui lacvit. Tout pour celui qui la.voit.
Maintenant que tu sais, tu es condamné au silence. Tu es là, à côté de moi, je suis
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
19. - 19 -
couvée par ton ombre, tu me lis, tu m'écoutes, mais tu es muré dans ton image.
Quelqu'un a-t-il inventé ce supplice ?
Du temps où nous étions religieux, dans les pays chrétiens, il existait une
prière pour demander à Dieu de ne pas nous rappeler à lui sans nous avoir laissé le
temps de nous y préparer. Cette prière a disparu. Maintenant nous espérons tous
mourir sans le savoir. Nous disons que la mort idéale, c'est celle qui nous fauchera
dans le sommeil. Plus les civilisations avancent, plus elles se taisent sur les
questions de la mort. Les hommes ne se découvrent plus au passage des
enterrements, non parce qu'ils ne portent plus de chapeau mais parce que les
enterrements sont désormais invisibles. Chacun cache son mort à l'hôpital avec,
pour dernier lit, la chambre froide au lieu de celle où il a vécu, dormi, fait l'amour
ou crié de colère. Fini les veilles, les rideaux de deuil. Les corbillards ressemblent
aux breaks dans lesquels les familles nombreuses partent en vacances. Le
tetrapharmakon, je me souviens du quadruple remède d'Epicure que m'a enseigné
ce jeune professeur de latin à l'université. Y croyait-il ? Que pensait-il, lui, avec sa
belle gueule un peu méprisante ? Imaginait-il le tas d'os que nous représentions,
nous ses élèves, et chassait-il l'image à coups de quadruple remède ? La souffrance
n'existe pas puisqu'elle peut passer. La mort n'existe pas car on n'est plus là pour la
constater, les dieux ne se soucient pas de nous, ils ne nous veulent ni bien ni mal.
Je n'arrive plus à me souvenir du quatrième. Je veux bien qu'une fois mort, nous ne
soyons plus là pour le constater, mais enfin, si bref soit-il, il y a un moment où
nous sommes en train de mourir, où nous passons de l'état de vivant à celui de
mort. Epicure supprime ce passage. Voilà ce dont j'aurais voulu discuter avec notre
professeur de latin. Mais nous parlions d'Epicure dans sa dimension historique et
non dans celle du sens. Quoi qu'il en soit, les Epicuriens prétendent ne pas avoir
peur. Quant à Socrate, à en croire Platon, il est mort en conversant sur la mort. Le
niveau général de la peur a monté maintenant que notre pensée s'appuie sur la
science.
Imagine-toi que mon chirurgien, cet homme aux doigts d'or, à qui j'ai
demandé quand j'ai été sauvée pourquoi je n'étais pas morte, m'a répondu : Parce
que ce n'était pas votre heure. J'ai d'abord été choquée. Pensait-il que nous étions
programmés pour mourir à telle heure ? Quelle réponse peu médicale ! Je sais
maintenant combien elle était admirable. Non seulement par son humilité mais
parce que ce n'est plus le mot heure que j'entends, le rendez-vous fixé, mais le
possessif votre heure. Ce n'était pas mon heure, parce que c'était encore la sienne.
Il pouvait, le corps médical entier pouvait encore quelque chose pour moi. Mais il
arrivera une heure où rien ni personne ne pourra quoi que ce soit pour moi. Et cette
heure alors sera mienne, pleinement mienne, la seule à être non partagée. Je n'ai
pas encore eu mon heure. Lui, le chirurgien, expérimente régulièrement la limite de
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
20. - 20 -
son pouvoir en regardant l'heure qui vient pour les autres et qui le laisse, lui, sur le
carreau, dans l'attente de la sienne. Et qu'en sera-t-il de la sienne ?
L'humanité a inventé des exercices pour, s'entraîner à l'idée de la mort.
Certains posent un crâne sur leur bureau, d'autres dorment dans un cercueil. Toi, tu
avais l'habitude d'inscrire le soir sur ton journal la date du lendemain en la faisant
suivre des initiales : S.J.V. Si je vis. Si je suis vivant. Tu ne mourus jamais de
l'avoir supposé. Au contraire. Les derniers mots que tu traças furent : « Voici mon
plan. Fais ce que doit adv... Tout cela sert au bien d'autrui et surtout au mien. »
C'était le 3 novembre 1910. Le 6, tu te dressas sur ton oreiller et crias : « Foutre le
camp, foutre le camp. » Tu mourus le 7. A l'agonie, tu continuais à faire des plans
pour commencer enfin la vie que tu voulais, comme si toi non plus tu ne savais pas
que tu étais entré dans le processus du trépas.
Alors que...
Toute ta vie, tu as pensé à la mort. Ta mère meurt, tu as deux ans. Ton père
meurt, tu as neuf ans. Ta grand-mère, tu en as dix, ta tante tutrice, treize. Tes frères
Dimitri et Nicolas, tu as vingt-huit et trente-deux ans. Tu perds quatre de tes
enfants. Tu fais la guerre de Sébastopol. Les obus font éclater les corps sous ton
nez. Tu visites les prisons, les taudis de Moscou pendant le recensement de 1882,
Samara qui crève de faim. Ton journal témoigne de tes nombreuses crises
d'angoisse de mort. Lors de la fameuse nuit d'Arzamas, tu crois qu'elle est entrée
dans ta chambre, « une horreur blanche et rouge, carrée ». Tu es un moment si
attiré par le suicide que tu refuses de te livrer à l'une de tes passions, la chasse, par
crainte de retourner le fusil contre toi. « Ainsi moi, écris-tu, un homme heureux, je
devais cacher mes lacets afin de ne pas me pendre à la traverse entre les armoires
dans ma chambre où je me retrouvais tout seul chaque soir en me déshabillant. »
Toute petite, Liova, j'avais peur du déshabillage. Non à cause du suicide, l'idée ne
m'a jamais seulement effleurée. Mais à cause de la fragilité de ce corps sans
vêtement. Je ne voulais pas le voir. Je me dépêchais de tirer les draps. Je me
dépêchais de sombrer dans le sommeil. Je n'ai jamais eu le courage, et je ne l'ai
toujours pas, de m'exercer à supporter la pensée de la mort. Toi, oui. Tu la crois
d'abord tout puis rien. D'abord scellant l'absurdité de l'existence, . puis nouvelle
naissance ou plutôt retour au grand tout. Tu voudrais être capable de la désirer. Tu
écris des morts par dizaines : mort de jeune femme en couches, mort à la guerre,
mort des vieux princes, des bébés, des paysans, des bourgeois, suicides, mort des
arbres, des chevaux. Mort d'Ivan Ilitch Golovine, mort du maître Vas-sili Andreitch
Brékhounov, tes deux derniers chefs-d'œuvre où la mort est non seulement
délivrance mais joie. « Au lieu de la mort, il y avait la lumière. » « Et soudain la
JOIE s'accomplit. » « Et de nouveau il s'entend appeler par celui qui l'a déjà
interpellé. "Je viens, je viens ! " crie tout son être avec bonheur et effusion. »
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
21. - 21 -
Mais quand tu meurs ? Dans ton journal en 1901 tu as écrit : « Lorsque je
serai mourant, je voudrais que l'on me demande si je persiste à comprendre la vie
comme je l'ai comprise, qu'elle est une approche vers Dieu, une augmentation de
l'amour. Au cas où je n'aurais plus la force de parler, et si c'est oui, je fermerai les
yeux ; si c'est non, je les lèverai. » Si j'avais été Sacha, ta fille chérie qui
connaissait ton journal par cœur comme chacun de ceux qui t'entouraient à Asta-
povo, je t'aurais amoureusement, anxieusement pressé la main en te murmurant :
Dis, papa, dis, est-ce que tu sens que l'amour augmente ? Pourquoi ne l'a-t-elle pas
fait ? Pourquoi personne autour de toi ne t'a-t-il posé la question ? Sans doute parce
que la poser signifiait te dire en face : Liova, tu es en train de mourir. Et qu'on
voyait bien que tu te cabrais, luttais et refusais de te dépouiller, d'entrer dans le
processus du trépas. Toi qui t'étais mis dans la peau de mourants, avais eu l'audace
de nous faire croire à leurs dernières pensées - la joie s'accomplit -, maintenant que
le mourant s'est glissé dans la tienne, tu t'agites, bafouilles, râles. Où trouver la joie
quand chaque respiration devient un combat ? Foutre le camp, foutre le camp. Oh
mon amour, il semble que tu aies eu une mort minable. Pas même celle des
courageux qui s'emploient à épargner leurs proches. Bolkonski a demandé pardon à
sa fille en mourant. Il y a des gens qui se réconcilient au dernier instant. Et toi, toi,
tu ne t'enquicrs pas même de ta femme ? Tu sais qu'elle est là puisque tu as noté
son arrivée dans ton carnet et tu ne cherches pas à faire la paix. Foutre le camp,
foutre le camp, tu veux continuer à foutre le camp !
On ne veut pas savoir que l'on meurt. On refuse avec une énergie incroyable.
Dans la gare d'Astapovo, Ivan Ilitch ne t'a servi de rien. Pourquoi est-ce qu'on écrit,
Liova, Liovotchka, pourquoi est-ce qu'on réfléchit des années durant à la mort et
qu'on meurt comme ce monsieur que j'ai connu, qui avait soigné jusqu'à la fin avec
un dévouement admirable sa petite fille puis sa femme atteintes d'un cancer, qui
savait tout de ce mal jusqu'à ce qu'il l'ait lui-même ? Son savoir entier disparut le
jour où le mal le toucha, lui que la mort avait tant informé.
Est-ce qu'écrire ne nous apprend rien ?
Ta mort est minable pour toi, mais elle est pour nous un formidable épisode
romanesque. A quatre-vingt-deux ans, tu éprouves chaque jour davantage le besoin
de partir, de disparaître, de tout laisser en plan : la femme, les enfants, les disciples,
la célébrité. Voilà longtemps que tu y songes sans en trouver le courage. Mais cette
nuit, alors que tu n'arrives pas à dormir, tu entends Sonia farfouiller pour la
centième fois dans ton bureau à la recherche des précieux carnets qu'elle dispute à
Tchertkhov. Et soudain, c'en est trop. Une impulsion puissante transforme ce projet
que tu couves depuis trente ans en décision irrévocable. Tu te lèves sans faire de
bruit, réveilles ton médecin Makovicky - car si tu méprises la médecine, on ne peut
pas trouver plus obsédé de sa santé que toi -, préviens ta dernière fille, ta préférée,
et t'échappes sur la pointe des pieds de Iasnaïa avant que le jour ne se lève. Toi qui
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
22. - 22 -
détestes le train, tu te rends à la gare avec Makovicky. Tu semblés ne pas très bien
savoir où aller. Le monastère d'Optino d'abord, puis le couvent de Chamardino où
se trouve ta sœur Mâcha. Ensuite tu rebrousses chemin pour aller vers le sud, le
Danube, le Caucase. Tu veux trouver une isba où te faire oublier, où vivre enfin
selon tes principes : se débarrasser des besoins superflus, produire soi-même son
nécessaire, aucune violence, aucune contrainte sur autrui. Fidèle à toi-même, tu
voyages en troisième classe et tu prends froid. Sur la ligne qui devait t'emme-ner à
Rostov, une fièvre de quarante degrés t'oblige à t'arreter dans la petite gare
d'Astapovo. Tu mettras une semaine à y mourir. Toi qui voulais l'oubli, le monde
entier sait que tu es là, en train de crever. Journalistes, dignitaires de l'Eglise
essayant de te récupérer, tes enfants, Tchertkhov le disciple, des médecins, et ta
femme, ta pauvre femme accourue à la suite du télégramme d'un journaliste,
réduite à essayer de t'apercevoir à travers une vitre sale sur laquelle une main vient
tirer un rideau. La famille a décidé qu'une entrevue entre vous deux te serait fatale.
On préfère te prolonger que te réconcilier, toi le champion de la bonté ! Imagine la
scène, ce que ton génie d'écrivain pourrait en faire. Tout ce branle-bas pour un
vieux qui étouffe et qui n'a plus la parole. Personne pour se mettre à l'intérieur de
lui, lui prêter de la voix. Un édifice d'intrigue, de conflit, de douleur, d'espoir
autour d'un centre qui s'est vidé. Et la tension profonde de ta vie : faire face à la
mon et l'accepter, nous ne saurons jamais comment tu l'as résolue. S'il y a eu
épreuve de vérité, tu l'as gardée pour toi.
Mais ce que je sais, c'est que tu as jeté Anna Karénine sous les roues d'un
train, que sa rencontre avec Vronski eut lieu dans la gare de Moscou au moment
même où un employé s'y faisait écraser par un wagon, que toute sa vie Anna fut
hantée par la vision d'un homme qui martelait du fer juste au-dessus d'elle sans
s'apercevoir de sa présence. Ce que je sais, c'est que le dément Pozdnychev, le fou
de La Sonate à Kreutzer, confesse son crime dans un train. Monologue d'un damné
rythmé par le sifflet de la locomotive, par le bruit des roues, des essieux,
monologue perdu dans la fumée, dans la nuit, emporté vers où, Liova ? Quelle
gare, quelle destination ? Tu ne la nommes pas pour que nous la devinions mieux.
Ce que je sais, c'est que tu écris clans une lettre à Tourgueniev que le train est au
voyage ce que le bordel est à l'amour et on connaît ta haine contre la chair. Or,
invraisemblablement, tu viens mourir dans une gare. Tu échoues dans une gare. Tu
ne te jettes pas sous le train comme Anna, mais dans le train, en une tentative
désespérée de fuite, presque comme un suicide. Le bruit, la fumée, la ferraille. On
dirait qu'une main supérieure a mis par avance de l'ordre dans ton imagination pour
la faire correspondre à la réalité.
Est-ce que tu as su que tu mourais ? La seule réponse que je peux trouver à
ma question, Liova, c'est que tu as dressé dans ton écriture le cadre de tes derniers
instants. Et peut-être, alors que les tiens te croyaient préoccupé de t'appro-cher de
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
23. - 23 -
Dieu, as-tu reconnu ce Heu qui devait être le tien, le tien seul et autour duquel tu
avais déjà tant tourné dans tes récits. La gare. Cette fois, il était là, magistralement,
et c'était lui qui t'engloutissait.
Tu comprends pourquoi j'avais si peur de t'écrire ? Tu m'es un exemple
proche, intime, du lien entre l'écrit et la mort. Est-ce parce que tu as chargé la gare
de significations néfastes que la mort est venue t'y cueillir, ou parce que tu devais y
mourir que tu en as fait dans tes récits le lieu du mal, toi qui essayas pourtant de
toutes tes forces de te persuader que la mort était un bien ? Et moi, quand j'ai écrit
l'histoire de cette petite fille dont un bruit mortel déchire la tête, ai-je infléchi le
cours de ma vie ou l'événement - la rupture d'anévrisme - couvait-il déjà, présent
mais inconscient, mais accessible par le travail souterrain, à la fois intuitif et
laborieux de l'écriture ?
Que la publication du Chasseur Zéro et ma rupture d'anévrisme soient
contiguës dans le temps est une coïncidence qui, trois ans après, me terrifie encore.
J'avais rendez-vous le 6 mai avec mon éditeur pour remettre le manuscrit définitif.
Mon anévrisme s'est rompu le 3. Pascale, tais-toi. Il est interdit de parler.
Je tranche pour la deuxième solution, Liova. La mort est en nous dans son
exacte réalité dès la naissance, et chaque fois que j'écris je creuse à l'aveugle,
pourtant sans me tromper, le chemin qui m'en rapproche. Je ne possède pour le
moment que trois ou quatre images qui provoquent mon écriture. Le fracas de la
tôle en est la plus forte, et à son inverse les visages silencieux comme des masques.
Il m'est impossible de m'en défaire. Elles forment les plis de mon imagination.
Cependant, Liova, j'ai gagné cela depuis que je suis sortie de l'hôpital : la soif
d'autres images, des images de vie. Je les cherche. Je les cherche. Eclaire-moi les
yeux.
Avant que mon imagination ne se déplisse, il y a une histoire que je dois
t'abandonner. Une histoire de froid, Liova, une histoire de mort cachée derrière Le
Chasseur. Un ancien pilote eut la gentillesse d'envoyer mon livre à M. Nagat-suka.
Je connaissais cet homme pour avoir lu son livre Y étais un kamikaze. J'avais
imaginé Tsuru-kawa à partir des photos qui l'illustraient, je lui avais même donné
son visage. Mais je ne savais pas qu'il était francophile au point de pouvoir me lire
et de m'envoyer une grande lettre de commentaires. Il avait l'habitude de se rendre
en France tous les ans au mois de juin. Nous nous vîmes deux années de suite.
C'est peu mais ce fut suffisant pour lier amitié. Malgré son bras en moins et sa
jambe blessée qui l'obligeait à marcher à tout petits pas, malgré un triple pontage, il
était d'une vitalité étonnante. Mais il voulait mourir. Le monde moderne, américain
disait-il, le dégoûtait. Sa femme, plus jeune que lui, était du même avis. Je les vis
une fois alors qu'ils avaient été la veille au soir à l'Opéra-Bastille. Le spectacle leur
avait fortement déplu. Pourquoi continuer à vivre ? me dit-elle - elle avait été
pianiste -, les interprétations d'aujourd'hui sont si décevantes. Ils avaient donc mis
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
24. - 24 -
au point leur suicide. Cela se passerait à Chamonix car ils aimaient la France et
préféraient mourir dans un pays aimé. Ils se feraient conduire un soir en voiture le
plus haut possible. Ils grimperaient encore ce qu'ils pourraient, sa femme le
soutenant pour la dernière fois, ils s'assiéraient et attendraient tous les deux le
froid. Un médecin leur avait assuré qu'il suffisait d'une nuit et que la mort serait
douce.
Cette année, je n'ai pas eu de nouvelles de M. Nagatsuka.
Vu son âge et sa fragilité, il a dû montrer le premier des signes de
refroidissement. Comment imaginer que Mme Nagatsuka n'a pas cherché à
réchauffer son mari en le prenant dans ses bras ? C'est ainsi que je les vois, elle
assise toute droite au bord d'un sentier, et lui pelotonné sur ses genoux, sa jambe
folle refusant de se recroqueviller et le poing de son unique braS fermé contre son
visage. Le cœur certainement lâcha d'abord. Elle n'avait plus qu'un glaçon dans son
giron. Bien qu'elle fût la dernière, tenant son mari comme un bébé, regardant seule
venir le froid, je sais, je suis sûre que leur heure fut bien leur heure, partagée,
commune, définitive. Réparation d'une vie saccagée : une guerre atroce, une
opération militaire ratée, une existence d'infirme à se faire chaque jour habiller,
déshabiller, couper sa viande et son poisson, à entendre dénigrer dans son propre
pays le sacrifice de ses frères d'armes et ressasser des flots d'amertume
impuissante. Et elle, gracieuse, coquette. Bien sûr, j'accompagnerai mon mari,
disait-elle avec un sourire comme s'il s'agissait d'une plaisante excursion. Mystère
féminin. Je les vois souvent tous les deux, avec une précision hallucinatoire, assis
au-dessus de Chamonix, raidis par le gel, mémorial de la haine des hommes et de
l'amour des femmes.
La tôle et la berceuse. Cette histoire écrasante, Liova, continue de
m'obscurcir la vue. Il ne s'agit même plus des plis de mon imagination mais de la
réalité qui vient à moi en retour de l'écriture comme une gifle, un grand coup de
battoir.
Aide-moi.
Éclaire-moi les yeux.
Puisque je ne suis pas morte.
Il fait nuit. Double-Cœur est en bas sur la terrasse. Il regarde la lune en
buvant du whisky. Il fait souvent ça, où que nous soyons, quel que soit le temps.
Une fois, c'était deux mois après ma sortie de l'hôpital et nous avions loué une
maison dans le Lot, je me suis réveillée vers trois heures du matin sans le trouver à
côté de moi. Je suis sortie pieds nus dans le jardin et j'ai regardé longtemps cet
homme pensif, immobile, à boire des whiskys en contemplant la lune. Il était
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
25. - 25 -
l'image de la solitude. A qui, à quoi pensait-il ? Je suis venue doucement m'asseoir
sur ses genoux. Le fauteuil de toile a gémi. Il fait froid, viens, viens te coucher. Il
avait passé un bras autour de mes épaules mais je voyais bien que je le dérangeais,
qu'il était ailleurs. Je ne suis pas restée longtemps. Dans le lit, les draps étaient
encore chauds. J'ai pensé qu'il allait vite venir mais je me suis rendormie avant.
C'est ainsi. A vingt ans, cela m'aurait affligée comme un manquement à notre
amour. Maintenant, j'aime cet homme pour ce qui m'échappe de lui, sa part
d'inconnu. J'essaie de la lui laisser, je reste au loin et je guette l'instant où, par
surprise, par bonheur, je retraverserai le mur de ses secrets. Où je m'approcherai si
près de son souffle que j'en perdrai le mien.
J'ai passé l'après-midi à arracher des mauvaises herbes. Obsessionnellement
penchée sur la terre, le soleil tapant sur la nuque et les bras, les mains écorchées.
Sais-tu, j'avais déjà remarqué chez certaines Parisiennes pourtant élégantes une
propension aux mains écorchées et aux ongles cassés. J'ai compris maintenant que
ce sont comme moi des malades du jardinage, des folles qui travaillent sans gants
pour avoir les mains dans la terre.
C'est à cause de toi qui maniais la faux en te faisant des ampoules que
j'arrache les herbes. Parce qu'à quinze ans, au bord de la mer venteuse et incertaine,
je lisais Guerre et Paix. Deux mille pages sans clapot, sans sel, sans horizon plus
vide que le vide. Sans ces horribles bêtes qui n'ont pas de pieds. Toujours la bonne
terre stable avec ses vaches, ses saisons, sa neige puis sa verdure. Je n'aime pas la
mer. Il y a bien assez de terreurs dans l'existence pour s'infliger la vue de cet
immense liquide engloutisseur, je ne parle même pas de s'y aventurer. Toi non plus
tu n'aimes pas la mer. Tu n'aimes que la Voronka, la rivière qui passe chez toi.
Quand Anna Karénine se rend en Italie, la Méditerranée n'existe pas. Quand tu
voyages en Europe, tu t'extasies dans ton journal sur les paysages suisses mais à
Hyères, à Marseille, jamais la moindre exclamation sur la beauté de l'horizon. Pas
plus qu'à Gaspra où tu te remets de ta pneumonie. J'ai rêvé de cette nature-là avant
l'âge de raison, j'ai rêvé d'une nature sans liquide avant de te lire. Je l'ai trouvée
chez toi. Merci. Plus vieille, j'ai franchi le pas de lire Melville, Conrad, Hamsun.
Ils m'ont fascinée mais confirmée dans mon effroi. Typhons, bancs de brume
glacés, périls divers, folie, cruauté, chacun renchérissant sur l'autre. En achetant
cette maison au milieu des prés, des troupeaux et des machines agricoles, j'ai fait
d'une pierre deux coups : j'ai rayé l'existence de l'océan et je me suis rapprochée de
toi.
J'ai acquis cette maison à cause de toi. Pour te ressembler, pour te plaire. La
terrasse où Double-Cœur picole, ses odeurs de glycine et de chèvrefeuille sucrées,
mortellement douces, à cause de toi. La fauvette, le rossignol la nuit, à cause de toi.
Les arbres fruitiers que j'ai plantés en mars, un cerisier, un pommier, un prunier, à
cause de toi. Je plante, je plante à cause de toi. Depuis que nous avons cette
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
26. - 26 -
maison, je plante. Double-Cœur, fidèle à lui-même, me dit : Pourquoi planter ?
Nous serons morts avant de pouvoir nous asseoir à l'ombre des branches. Mais, lui
dis-je, vous oubliez que je ne suis pas morte. Vous oubliez que nous sommes
vivants. Alors je plante des arbres déjà grands, pour aller plus vite. Et regardant le
cerisier qui tend son moignon vers le ciel, je vois déjà la floraison neigeuse et
légère et puis les fruits rouge foncé et les oiseaux qui les dévorent. Je vois que je
vieillis tandis que l'arbre grandit, que je me ratatine et me fripe tandis qu'il déploie
les atours de son feuillage. Et la vieillesse me fait moins peur.
Pour te ressembler. Pour te plaire.
Tu m'obsèdes. Tu m'écrases. Je suis jalouse.
A Iasnaïa, ce n'est pas trois arbres fruitiers que tu plantas mais des centaines
de bouleaux. Et tu ne te donnas pas le ridicule de planter des arbres déjà vieux. J'ai
un jardin quand tu eus plusieurs milliers d'hectares. J'ai un enfant quand tu en as eu
treize. Tous les jours tu parcourais tes domaines à cheval quand j'ai fait quelques
tours dans un manège. Ton œuvre compte des dizaines de milliers de pages quand
la mienne en compte cinq cents. Chaque mot tremble pour moi comme la lueur
d'une mauvaise bougie, quand les tiens me semblent les faisceaux d'un projecteur.
Ton envergure, ta puissance m'écrasent. Pourquoi ne suis-je pas née boyard russe ?
Pourquoi suis-je sans force, sans certitude, sans pouvoir ?
Si j'avais été un homme, mon amour, je serais mort de dépit de n'être pas toi.
A ma grande joie, je suis une femme, cette engeance que tu détestais. J'ai mes
ruses, ma stratégie qui s'appelle envahissement. Non pas t'envahir. Mais te forcer à
m'envahir. Pas difficile. Commencer par tout savoir. Tous tes livres sur ma table.
Tes romans, ta correspondance, ton journal, celui de ta femme, aide ô combien
précieuse. Des photos de toi, de ta famille, de Iasnaïa. Des biographies, des essais
sur toi. Je ne connais personne aussi bien que toi. Contrairement à Double-Cœur, tu
n'as pas de secret. J'ouvre les livres et je regarde à l'intérieur de toi. Tu es à moi,
complètement. Ensuite visualiser ton corps de patriarche. Ton corps pas beau,
grossier, vieux. Longeant au pas de ton cheval la Voronka, à table en train de
manger du gruau en faisant du bruit avec tes lèvres, cherchant des champignons
dans les sous-bois, et le plus émouvant, le plus émouvant pour moi, couché au côté
de Sonia, torturé par le désir de la baiser et ne le faisant pas. J'ai une pléthore de
scènes à ma disposition. Je suis si entraînée à les voir que je n'ai pas besoin de
fermer les yeux. Puis me pousser moi-même pour te laisser la place, pour que tu
m'occupes comme on occupe un pays. Penser par toi, voir par toi. Je sais, tu
n'aurais pas aimé. Ce n'est pas tolstoïen. Tout bon tolstoïen respecte la vérité des
cinq sens qu'il tient sous son joug. Mais vois-tu, j'ai besoin de toi pour m'arrimer au
réel.
Après avoir désherbé, je suis allée marcher. Tu as pris ton chapeau et ta
canne et tu es venu avec moi. Cette scène-là aussi je la connais, c'est la scène de
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
27. - 27 -
l'attention au monde. Nous sommes montés au-dessus du village. Le foin est coupé.
On voit les meules rondes disséminées dans les champs, l'orge déjà moissonnée, le
blé presque mûr - qui n'ondule plus sous le vent comme lorsque tu étais vivant
puisqu'on l'a raccourci pour question de rentabilité et de commodité. Nous avons
longé la forêt. Les ronces sont encore en fleur, les ombelles très hautes. Les
conifères ont perdu le vert tendre de leurs pousses. Nous marchions, la pensée
resserrée autour de l'essentiel : que nous avions des jambes, que nous avions des
yeux. La lumière doucissait. J'étais avec toi, vivante dans la merveille du monde.
La merveille simple. Qui ne s'achète pas. Qui ne s'apprend pas. Celle qui est
donnée loin de la comédie humaine. Un pas, un autre pas, nous sommes debout.
Nous savons que nous sommes debout.
Vers dix heures du soir, la lumière a disparu comme à regret. Double-Cœur et
moi étions encore dans le jardin, à bavarder. Tu t'es fait oublier jusqu'à ce que je
revienne t'écrire.
Il fait nuit. C'est une nuit d'été. La fenêtre est ouverte. Silence extraordinaire,
as-tu noté dans ton journal, on entend respirer les grenouilles. Le réel. Le réel, c'est
toi. Tous trois, nous n'avons pas envie de bouger, Double-Cœur en bas sur la
terrasse, toi dans le rocking-chair devant la fenêtre et moi à ma table. Je t'écris
doucement, dans le calme de cette nuit et de cette maison. Il y a du silence entre
mes mots, de la lenteur. Chaque jour, chaque nuit, je t'écris un peu, à la mesure de
mes forces. L'été avance ainsi. Je pense à une autre phrase de toi, consignée depuis
longtemps dans mon cahier : « Pissé avant le bain, froid agréable à la verge, et la
terre paraît si grande, et il semble y avoir peu d'urine. » Même dans une note jetée
à la va-vite, tu as le génie de la sensation. Dans tous les livres lus, voilà la seule
phrase à m'avoir fait regretter la condition masculine. Je ne peux pas pisser debout,
mon amour. Il faut pisser debout pour éprouver que la terre est grande et nos
déjections gouttelettes !
Silence. Pas un souffle d'air. Ombre dense de la colline. Les trains sont loin.
Silence. Quelque chose en moi crie doucement. Entends-tu ? Je ne sais comment
l'appeler. Donne-lui un nom.
C'est très profond. C'est lourd. Ça ne s'élève pas. Ça ne s'éteint pas non plus.
Je n'arrive pas à l'étouffer.
Il fait si calme, mon amour. Double-Cœur est si calme en bas sur la terrasse.
La terre tranquille sommeille.
Ivan Ilitch hurla trois jours durant. Trois jours durant sans mots, uniquement
sur le son A..., même à travers deux portes fermées on en est horrifié. Souviens-toi
aussi du Vice-Consul à Calcutta criant comme un forcené parmi les lépreux au
bord du Gange. Ils ont crié sous l'emprise de la mort et de l'alcool. On ne savait pas
ce qu'ils disaient. Ce n'étaient pas des mots. Il n'y avait plus de mots. Je ne fais pas
de bruit. Souvent, je souris. Peut-être sommes-nous plus malades que nos
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
28. - 28 -
personnages ? Il arrive que quelqu'un me sauve sans s'en douter. Il me donne un
cadeau. Hier par exemple, un petit livre d'Albert Jacquard destiné aux enfants. Une
autre fois, je regarde une reproduction, Le Fils prodigue. C'est comme si Durer me
posait la main sur l'épaule.
Je peine soudain à t'écrire.
H. aussi souriait. A la moindre occasion. Un sourire franc et spontané.
Comment l'oublier, Liova ? Il participa si gaiement cet hiver à notre atelier. Sans
assiduité, bien sûr, les jeunes sous mesure judiciaire ne sont pas assidus. Mais
lorsqu'il venait, il se jetait avec voracité, je ne trouve pas d'autre mot, avec une
voracité que je lui enviais, sur la page blanche. Le dernier jour, j'avais convoqué
une amie comédienne pour lire en public leurs écrits. H. était absent. Perquisition à
six heures du matin chez lui, les flics l'avaient embarqué. Maison d'arrêt. A peine
dix-huit ans. Pendant que je t'écris ici, lui est à Fleury. Pas de grenouilles là-bas qui
respirent dans le silence. Des hommes sous neuroleptiques, des insomnies
récalcitrantes, des souvenirs qui rendent fous de haine ou de regret, des mots qui
tournent dans la tête.
Des mots jamais écrits, Liova. La violence dans l'atelier ne s'écrit pas. La
souffrance non plus ne s'écrit pas. Motus et bouche cousue sur la souffrance. Ils ne
veulent pas la voir. Elle ne les intéresse pas. Ils préfèrent inventer un monde où il
fait bon vivre, avec des flics sensationnels, des redresseurs de torts. Instinct de
survie. Spontanément, ils commencent leurs récits par « il y a très longtemps ».
Chaque fois que je lis ce « il y a très longtemps », Liova, le cœur me serre. Ils
conjuguent le passé simple d'une façon on ne peut plus fantaisiste mais leur
intuition est sûre lorsqu'ils choisissent un temps sans actualisation possible.
Tu connais ça, n'est-ce pas, les mots non écrits ? Ils existent. Ils pèsent.
Cachés. En eux. En nous. Dans la nuit tranquille. Des mots qu'on ne peut pas
s'arracher, des mots informes et collés derrière le visage. Souvent, Liova, il me
semble qu'il ne me reste que ces mots-là, qu'ils ont tué les autres. Ils les ont rongés.
Je regarde la blancheur de la page. Je trace des signes, et c'est comme s'il y avait
toujours du blanc. Ils n'existent plus. J'ai perdu le savoir des contes de fées que H.
et ses camarades possèdent toujours, parce qu'à dix-huit ans ils attendent encore de
vivre leur enfance. Mais bientôt ils le perdront aussi. Us me rejoindront dans
l'opacité dévorante, ce sont mes frères et sœurs. Voilà pourquoi je peux travailler
avec eux.
Silence. Nuit belle. Double-Cœur. Ton ombre doucement balancée. Je
voudrais que ces mots-là restent toujours. Je voudrais savoir toujours écrire ces
mots-là.
H., lui, a pris un flingue et braqué un magasin. Pour trois cents francs.
Pendant un instant, il a tenu au bout de son bras l'opacité dévorante. Par bonheur, il
n'a pas tiré.
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
29. - 29 -
Je suis leur sœur chanceuse.
Je t'ai rencontré, Liova. Tu m'as éblouie. Ne l'oublie pas. C'est précieux,
l'éblouissement, une chance très rare. On vit différemment quand on a été une fois
ébloui. On a envie de vivre. On a envie d'écrire. J'ai rencontré Duras aussi. Elle m'a
bouleversée, Duras. Elle m'a mise sur un chemin. Elle a arraché pour moi des mots
au silence. Elle en a fait de l'écrit comme s'ils avaient toujours été écrits, comme
s'ils étaient déjà de l'écrit. Avant d'être écrits. C'est une arme. Vous êtes si loin l'un
de l'autre. On ne peut imaginer deux écrivains plus dissemblables. Comme un père
et une mère. Ça ne se ressemble jamais.
Pourtant, il y a des mots qui, s'ils ne restent pas enfouis, me tueront. Je le
sais. Des mots sur lesquels ma gorge se noue, où Duras ni personne ne m'est plus
d'aucun secours, tandis que je Us, estomaquée, des déballages de sexe, de viande,
d'agression en me demandant : qu'est-ce qui autorise une telle outrance ? Que
signifie une telle liberté ? N'y a-t-il pas un ticket à aller prendre quelque part, une
justification à fournir pour étaler tant de violence ?
Silence. Nuit belle. Quelque chose en moi crie doucement. Tu l'entends, dis,
tu l'entends ?
Je voudrais que Double-Cœur vienne mainte-nantj
Voilà plusieurs jours, Liova, que je jette tout ce que j'essaie de t'écrire. J'ai
posé devant moi ta photo, celle que Double-Cœur m'a adressée « avant que nous ne
mettions pied à terre » et je te regarde des heures durant. J'entends le pas de ton
cheval résonner dans le village. Tu tournes, tu tournes et il me semble que tu me
nargues. Alors, petite âme, tu me croyais si facile à saisir ? Je voulais te parler du
vieux cheval et de l'ermite, Kholstomer le hongre pie et le père Serge. Je voulais
analyser à travers eux ton fantasme de castration. J'ai rentré beaucoup de données
dans l'ordinateur. Il m'intéressait de voir comment tu avais réussi à donner une
forme à ce mot non écrit, sauf par les psychanalystes. Hélas, pendant trois jours je
n'ai fait qu'aplatir avec mes gros sabots deux de tes plus beaux récits. Plus
j'avançais, plus ce mot m'apparaissait dans sa clarté analytique tandis que ton
monde intérieur se densifiait et s'obscurcissait. Cette force en toi qui te pousse à
rejeter ton génie foisonnant, à rejeter le corps de la femme, à rejeter la science et le
progrès, à rejeter ta propriété, qui te pousse vers le rien toi qui as tant, ce rien qui
t'ouvre à Dieu, allais-je en faire une pulsion sexuelle ? Pardonne-moi. J'ai tout mis
dans la corbeille et je te promets que je l'ai vidée.
Comme si on pouvait réduire un mot non écrit à un terme scientifique. Alors
que toute ton œuvre peut-être n'en vient pas à bout...
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
30. - 30 -
J'ai aussi vidé la corbeille de tes histoires conjugales. Je t'avoue qu'à la
première lecture de ton journal, c'étaient plutôt elles que je cherchais. J'étais
friande de vos querelles, j'ai mes petits côtés. Je l'ai aussi vidée de ta misogynie.
Pardon, j'ai gardé une phrase qui me fait beaucoup rire : « Si le Christ arrivait et
donnait à imprimer les Évangiles, les dames s'efforceraient d'obtenir des
autographes et ce serait tout. » Comme tu nous détestes, Liova ! Tant de haine,
dira-t-on, cache quelque chose. As-tu remarqué que, dans Kholstomer comme dans
Le Père Serge, l'un et l'autre ont beau ne plus avoir d'attributs sexuels, ils n'en
séduisent pas moins : les pouliches écoutent bouche bée et la tentatrice se convertit
! Tu t'es débrouillé pour nous conserver. Et Ivan Ilitch, souviens-toi, qui appelle-t-
il au moment de mourir, qui voudrait-il pour le consoler ? Sa mère. La mère que tu
perdis avant même de savoir dire maman. Mais chut, j'ai promis d'enlever mes gros
sabots.
Ce que je garde, ce pour quoi je voudrais que tu reviennes t'asseoir auprès de
moi, c'est la maison Rjanov. Je me sens soutenue par la maison Rjanov. Après y
avoir mené ton enquête à l'occasion du recensement de 1882 et y avoir interrogé les
gueux et sans-logis de Moscou qui s'y trouvaient, à qui tu donnas quelque secours,
tu écrivis Que faut-il faire ? Tes conclusions : pas de charité ni d'entreprises
philanthropiques, rien qui adoucisse et rende supportable l'existence d'une maison
Rjanov. Il faut supprimer les causes de la maison Rjanov. Certainement. Nous
savons tous que tu as raison. Mais en attendant tu étais là, au milieu d'eux, boyard
empaysanné. Et tu visitais les prisons, celle de Toula, de Krapivna, et dans ton
journal, sur des pages et des pages, tu dresses sans te lasser l'inventaire de ceux qui
venaient chercher secours auprès de toi à Iasnaïa. Jérôme Bosch s'y trouverait chez
lui. Et moi, Liova ? Pourquoi je travaille avec H. et les femmes de la prison de L. ?
Pourquoi une bourgeoise cultivée qui entend respirer les grenouilles éprouve-t-elle
le besoin d'aller vers la misère et la violence, de se coller sur le front l'image de
dame de charité que, comme toi, elle déteste ? Je n'ai pas de réponse et j'ai besoin
de toi. Tu m'obsèdes, tu m'écrases, je ne sais pas qui je suis sans toi. Fantoche
comme toi peut-être. Fantoche qui te suit. Tu me justifies, tu me légitimes.
Fantoches tous les deux. Viens, Liova, aide-moi, assumons notre côté fantoche.
Hier soir, Double-Cœur et moi discutions attablés devant une hampe de veau
à la crème, à propos de l'idéalisme. Je lui expliquais que tu étais un véritable
idéaliste. Pensez-vous que je sois idéaliste ? lui ai-je demandé. Parfois je me dis
que là serait le pourquoi de mon engagement social. Certainement pas, m'a-t-il
répondu en développant un beau syllogisme, je déteste les idéalistes, or je vous
aime, donc vous n'êtes pas idéaliste. J'ai ri et ne lui ai pas confié la pensée qui me
vint à l'esprit : ne faut-il pas pour cuisiner tous les jours, et tâcher de bien le faire,
une bonne dose d'idéalisme ? Je mets peut-être plus d'idéalisme à faire du repas un
acte d'amour qu'à croire à l'utilité des ateliers que j'anime. Néanmoins sa réponse
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
31. - 31 -
m'a plu. Je me suis sentie investie d'un petit brin de mystère que certainement ne
possède pas une idéaliste. Et réflexion faite, je cuisine des hampes de veau à la
crème parce que Double-Cœur aime la hampe de veau à la crème et que j'aime
faire plaisir à Double-Cœur. De toutes les façons, on ne peut pas cuisiner par
idéalisme, le résultat s'en ressentirait.
Quand je me penche au-dessus de moi, Liova, j'ai beau fouiller, je ne vois pas
une seule idée sur laquelle faire fond. Je vois la peur toujours tapie dans un coin, et
lui faisant face, chevillé, indéracinable, plus fort parfois que ma peur, le besoin de
faire plaisir. Humble ressort, tu es autorisé à te moquer, mais je n'en vois pas
d'autre et j'ai entrepris de ne pas te mentir. Pas une idée mais une nécessité vitale,
indispensable à ma conservation en tant que moi. Une sorte de mouvement
spontané vers H., vers le passant, la voisine, Double-Cœur. J'anime des ateliers
pour H. et ses camarades parce que j'ai envie de leur faire plaisir. Je me rends à la
prison de L. parce que j'ai envie de faire plaisir aux femmes qui y sont enfermées.
Rien d'autre. Je ne suis même pas assurée de leur être utile à quelque chose. Pas
évident à assumer. Rend fragile. Tant pis. J'ai besoin que les angles ne blessent
plus. Sinon c'est moi qui souffre. Que se greffe sur ce besoin une
conscience sociale, peut-être, sans doute, cela vient après.
Vois-tu, j'aurais aimé être capable de développer des idées autour de ce
sentiment. Il y a de l'angoisse à toujours être dans le sentiment, à sentir que la
puissance intellectuelle reste comme à côté de ce qui nous conduit. A vivre dans
l'indigence d'une partie de soi, même si nous savons à présent que ni les
raisonnements ni la culture ne nous garantissent contre nous-mêmes. Tu as essayé,
toi, au prix de simplifications extrêmes, de radicalisations inacceptables. C'était
comme si tu écrivais de la folie. Ne rendez pas le mal pour le mal, laissez-vous
battre jusqu'à ce qu'il disparaisse. Qu'il suffise de ne pas rendre le mal pour le mal
pour qu'il disparaisse, c'est une idée sur laquelle je ne peux faire fond. Je suis sûre
que tu n'y croyais pas toi non plus. La virulence (pour ne pas dire la violence !), la
fougue avec laquelle tu l'assènes dans tes articles m'en donnent la preuve. Tu
comptes sur le ton pour masquer les failles. Si je m'appuie sur toi, Liova, ce n'est
pas pour tes théories de non-violence, pour ton refus du progrès et de la culture,
c'est parce que tu visitas la maison Rjanov. Fantoche avec toi, mon amour, mais
pas ta disciple. Double-Cœur a raison, je ne suis pas idéaliste.
Double-Cœur souriait en développant son syllogisme. Double-Cœur a un
charme fou lorsqu'il sourit. Son visage se métamorphose. Mais il ne sourit pas
souvent. Il traîne avec lui une tristesse existentielle que seuls adoucissent
fugitivement la hampe de veau ou le ciel des tropiques. Il se soucie peu des ateliers
d'écriture, comme s'il était un poids trop lourd à lui-même pour éprouver un
quelconque intérêt ailleurs. Je ne sais pas si tu m'entends, Liova, mais sache qu'il
m'a été difficile de découvrir que, même auprès de l'homme que l'on aime et qui
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»
32. - 32 -
vous aime, le bonheur ne se partage pas, qu'il n'est pas contagieux. Pire. Que la
vision de quelqu'un d'heureux accroît le malheur de celui qui ne l'est pas. Durant
ces trois dernières années, j'ai reçu la grâce de beaucoup de joies. La Pitié-
Salpêtrière, le prix Goncourt, cette maison qui s'est emparée de moi avec tant de
force, et je ne parle pas du fait que Double-Cœur ait entrepris de m'épouser, que
ma fille ait vingt ans et soit belle comme le jour. Devant qui, si ce n'est devant un
vieux mort comme toi, Liova, laisser éclater ma joie qui sonne comme une insulte
à la condition humaine, à l'homme que j'aime et à ceux que je fréquente dans mon
travail ? On partage ses peines mais les joies ne se partagent pas. Elles vous restent
sur les bras. On les porte seul. Je ne peux pas faire que Double-Cceur soit heureux.
Mon pouvoir envers lui s'arrête à la hampe de veau. Je ne peux pas faire que H. ne
prenne à nouveau son flingue.
Double-Cceur voudrait une case dans les îles du Pacifique. Pour avoir chaud
et mourir tranquillement sans prendre aucun médicament. Penses-tu que je
devrais le laisser partir et même l'accompagner ? Il rêve d'une fin à la Jacques Brel.
Quand je le vois ouvrir le grand atlas du monde et chercher une île en Polynésie, je
ne peux pas m'empêcher de l'imaginer assis devant son bungalow en train de
regarder sombrer le soleil dans l'eau, les épaules voûtées au-dessus d'un verre de
mauvais alcool, et sur son visage un ennui, une solitude incommensurables. Tu me
diras, je pourrais me le figurer, une vahiné sur les genoux et des fleurs de tiare
autour de la taille. Je sais que les hommes réservent parfois des surprises, mais c'est
si peu son genre que je n'y réussis pas.
Je suis une étrangère, Liova. La joie ne se partage pas. Peut-être est-ce la
raison pour laquelle elle est si difficile à écrire et si rare dans les livres. Quand la
peine y coule comme naturellement...
Elle racontait, à la maison d'arrêt de L. : «Je faisais l'étable avant l'école et la
cour en rentrant. Je m'étais dit que jamais je marierais un paysan et puis il avait une
chemise blanche et bien repassée au bal du bourg, je me suis laissé avoir. J'ai pas
où aller, j'ai peur de sortir. Quand ils ont lu le jugement, j'ai pas compris, ils ont pas
dit "en prison", j'ai cru que j'étais sauvée, ils ont dit "incarcérée", j'avais jamais
entendu ce mot. »
A. qui n'a jamais été en prison, et sourit chaque fois qu'elle vient me voir, me
dit tout en piquant à la machine une paire de rideaux pour notre maison : « Mon
père m'a mariée à onze ans. Je n'avais pas encore mes règles. J'ai eu un garçon à
treize ans. A huit mois, il est mort de la rougeole, je ne savais pas ce que c'était la
rougeole. J'ai sorti la baignoire dehors et je lui ai donné un bain pour le rafraîchir
parce qu'il était tout rouge et tout chaud. Il s'est mis à gonfler. J'ai couru comme
une folle à l'hôpital avec mon bébé, on m'a dit qu'il était perdu. A quinze ans j'ai eu
un autre garçon. Mon mari est mort pendant que j'étais enceinte. J'ai laissé l'enfant
à ma mère et j'ai travaillé chez des gens. Ils me donnaient un peu d'argent et des
Copyright ОАО «ЦКБ «БИБКОМ» & ООО «Aгентство Kнига-Cервис»